Неточные совпадения
Мы тронулись в путь; с трудом пять
худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— А разве ты позабыл, бравый полковник, — сказал тогда кошевой, — что у татар в руках тоже наши товарищи, что если мы теперь их не выручим, то жизнь их будет продана на вечное невольничество язычникам, что
хуже всякой лютой смерти? Позабыл разве, что у них теперь вся казна наша, добытая христианскою
кровью?
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал, наконец, предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми человек, без чувств, по-видимому, очень
худо одетый, но в «благородном» платье, весь в
крови. С лица, с головы текла
кровь; лицо было все избито, ободрано, исковеркано. Видно было, что раздавили не на шутку.
Подойдя к месту шума, Марья Павловна и Катюша увидали следующее: офицер, плотный человек с большими белокурыми усами, хмурясь, потирал левою рукой ладонь правой, которую он зашиб о лицо арестанта, и не переставая произносил неприличные, грубые ругательства. Перед ним, отирая одной рукой разбитое в
кровь лицо, а другой держа обмотанную платком пронзительно визжавшую девчонку, стоял в коротком халате и еще более коротких штанах длинный,
худой арестант с бритой половиной головы.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то
плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О,
кровь,
кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь делать? Плодущи, проклятые.
В девичью вошел высокий и
худой мужчина лет тридцати, до такой степени бледный, что, казалось, ему целый месяц каждый день сряду
кровь пускали. Одет он был в черный демикотоновый балахон, спускавшийся ниже колен и напоминавший покроем поповский подрясник; на ногах были туфли на босу ногу.
— Я-то ведь не неволю, а приехала вас же жалеючи… И Фене-то не сладко жить, когда родители
хуже чужих стали. А ведь Феня-то все-таки своя
кровь, из роду-племени не выкинешь.
Больной становилось
хуже с каждою минутою. По целой комнате слышалось легочное клокотание, и из груди появлялись окрашенные
кровью мокроты.
Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и
плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся
кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать.
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые — они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную
кровь. С вами
хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а
крови нет, и вся боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на
худой спине кожичка как на жареном поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль
кровью сойдет, и он Бакшея запорет.
Сам
хуже их злодействовал, разорял села и слободы, увозил жен и девок, а не залил
кровью тоски моей!
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля
плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове.
Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
Одно
худо: говорят, ее муж — черт знает, язык как-то не поворачивается на это слово, — говорят, Инсаров
кровью кашляет; это
худо.
— А как же? — продолжал Кирша. — Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют
кровь свою, а мы здесь стоим поджавши руки… По мне, уж честнее быть заодно с ляхами! А то что мы? ни то ни се —
хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму век не переживем!
Молотом ударила
кровь в голову Литвинова, а потом медленно и тяжело опустилась на сердце и так камнем в нем и застыла. Он перечел письмо Ирины и, как в тот раз в Москве, в изнеможении упал на диван и остался неподвижным. Темная бездна внезапно обступила его со всех сторон, и он глядел в эту темноту бессмысленно и отчаянно. Итак, опять, опять обман, или нет,
хуже обмана — ложь и пошлость…
— Как вскочит Пашка с полу, выхватил ножище да как бросится на барина — страшный такой, как бык бешеный, который сорвется, коли его
худо оглушат обухом, глаза-то
кровью налились.
Игуменья Досифея была
худая, как сушеная рыба, старуха, с пожелтевшими от старости волосами. Ей было восемьдесят лет, из которых она провела в своей обители шестьдесят. Строгое восковое лицо глядело мутными глазами. Черное монашеское одеяние резко выделяло и эту седину и эту старость: казалось, в игуменье не оставалось ни одной капли
крови. Она встретила воеводшу со слезами на глазах и благословила ее своею высохшею, дрожавшею рукой, а воеводша поклонилась ей до земли.
— Бога ты, Костя, не боишься! Денег у тебя для жены нет. Неш она у тебя какая ледащая, или не тебе с ней жить, а соседу? Глянь ты: баба сохнет,
кровью исходит. Тебе ж
худо: твой век молодой, какая жизнь без жены? А еще того
хуже, как с женою, да без жены. Подумай, Костя, сам!
Прострадать феноменологию духа, исходить горячею
кровью сердца, горькими слезами очей,
худеть от скептицизма, жалеть, любить многое, много любить и все отдать истине — такова лирическая поэма воспитания в науку.
Вялая народность германцев не напоминала о себе до наполеоновской эпохи, — тут Германия воспрянула, одушевленная национальными чувствами; всемирные песни Гёте
худо согласовались с огнем, горевшим в
крови.
Красавина. От любви. Еще
хуже бывает. Любовь — ведь она жестокая для сердец. Нет ее ужасней. За неверность
кровь проливают.
«
Плохие игрушки!» — сказал бы он сам себе, если бы имел время размыслить над этим. В его голове толпились еще некоторое время леса мачт, фантастические узоры, отдельные, мертвые, как он сам, слова, но скоро все кончилось. Пэд сочно хрипел, и это были последние пары. Матросы, подбежав к капитану, с содроганием увидели негра: лицо Пэда было черно, как чугун, даже шея приняла синевато-черный цвет
крови, выступившей под кожей.
Так уж лучше сразу…» Посмотрел я на старика этого: ноги у него в
кровь изодраны, одежонка рваная, промок, дрожит весь; борода лохматая, лицо
худое, а глаза горят, все равно как угли.
Губин. Не хочешь мириться? Почему, а? Что я —
хуже тебя? Я, Лексей Губин, мужик самой чистой крови-плоти, настоящая Россия…
Бургмейер(очень уже постаревший и совсем почти поседевший, сидит на диване около маленького, инкрустацией выложенного столика, склонив голову на руку). Такие приливы
крови делаются к голове, что того и жду, что с ума сойду, а это
хуже смерти для меня… В могилу ляжешь, по крайней мере, ничего чувствовать не будешь, а тут на чье попеченье останусь? На Евгению Николаевну много понадеяться нельзя!.. Я уж начинаю хорошо ее понимать: она, кроме своего собственного удовольствия, ни о чем, кажется, не заботится…
Загорелые лица и руки,
Армячишка
худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и
кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долго́нько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
— Да, как же! Все подходили, прощались, и я… Переменился он, такой, что я бы его и не узнала.
Худой и очень бледный, — говорили, весь
кровью истек, потому что он его в самую полночь еще зарезал… Сколько это он своей
крови пролил…
А прежде чем отдать, со мной посоветуй — отец я тебе,
кровь ты моя —
худо не присоветую, а на ум молодую волю, пожалуй, добром наведу.
— Отчего
кровь?.. Гм… Если это одна из улик, то это
плохая улика… Поднимая окровавленную Ольгу, я не мог не опачкать рук в
крови… Не в перчатках же я был.
Ничего нет, кроме того, что положение народов становится всё
хуже и
хуже. И всё же насилие остается богом толпы. Перед его залитым запекшейся
кровью алтарем человечество как будто порешило преклоняться вовеки под звук барабана, иод грохот орудий и под стон окровавленного человечества.
С каждым днем ему становилось
хуже; по ночам Андрей Иванович лихорадил и потел липким потом; он с тоскою ложился спать, потому что в постели он кашлял, не переставая, всю ночь — до рвоты, до
крови; сна совсем не было.
Плохой стол, студенческий Желудочный катар от него, запоры и геморрой; сидячая, исключительно умственная жизнь; отсутствие физических упражнений; курение по двадцать — тридцать папирос в день; безобразная половая жизнь с многонедельным воздержанием, бунтующими в
крови сладострастными чертиками и с страстно желаемыми объятиями проститутки, после которых было омерзение до тошноты; отсутствие вольного общественного воздуха…
Губы его дергались, силясь выговорить слово, и в то же мгновение произошло что-то непонятное, чудовищное, сверхъестественное. В правую щеку мне дунуло теплым ветром, сильно качнуло меня — и только, а перед моими глазами на месте бледного лица было что-то короткое, тупое, красное, и оттуда лила
кровь, словно из откупоренной бутылки, как их рисуют на
плохих вывесках. И в этом коротком, красном, текущем продолжалась еще какая-то улыбка, беззубый смех — красный смех.
А когда я возвращался, я столкнулся в калитке с Гольтяковым. Мутно-грозными глазами он оглядел меня, погрозил кулаком и побежал через улицу. На дворе была суетня. В снегу полусидела Прасковья в разорванном платье. Голова бессильно моталась, космы волос были перемешаны со снегом. Из разбитой каблуком переносицы капала
кровь на отвисшие,
худые мешки грудей. Хозяйка и Феня ахали.
От китайских могил скакали прочь два казака, вкладывая на скаку шашки в ножны. Наши солдаты держали за руки бледного артиллериста, перед ним стоял главный врач. У конической могилы тяжело хрипела
худая, черная свинья; из-под левой лопатки текла чернеющая
кровь.
Рядом с ней,
худой, как скелет, с зияющей раной в правом виске, забрызганный
кровью, медленно движется Антон Михайлович Шатов, и тоже глядит на него и глядит в упор.
«А что, если все действительно сделается так, как он говорит, — неслось в голове Тани, — и тогда она успокоится, она жестоко будет отомщена. И чем она
хуже княжны Людмилы? Только тем, что родилась от дворовой женщины, но в ней, видимо, нет ни капли материнской
крови, как в Людмиле нет
крови княгини Вассы Семеновны. Недаром они так разительно похожи друг на друга. Они дочери одного отца — князя Полторацкого, они сестры».
Какой Тимофей Николаевич? Это было
хуже Спинозы. Спиноза, по крайней мере, Бог его знает, что-то такое иностранное. Я имела наконец право faire de ce Spinoza [пренебречь этим Спинозой (фр.).], но этот Тимофей Николаевич, вероятно, какая-нибудь знаменитость наша, русская. Плавикова мне не прибавила даже фамилии. Вся
кровь бросилась мне в голову.
Старик расстегнул на себе поясный ремень, спустил левый рукав кафтана и рубашки, отчего обнажилось плечо. Оно было изрыто кровавыми бороздами;
кровь,
худо запекшаяся, струилась еще по остову старца.
Худо вы сделали; но кто поручится, чтобы не сделал того ж другой молодец на вашем месте, с огнем вместо
крови, как у вас?
Козлом отпущения этого состояния его черной души были не только те несчастные, созданные по большей части им самим «изменники», в измышлении новых ужасных, леденящих
кровь пыток для которых он находил забвение своей кровавой обиды, но и его домашние: жена, забитая, болезненная, преждевременно состарившаяся женщина, с кротким выражением сморщенного худенького лица, и младшая дочь, Марфа, похожая на мать, девушка лет двадцати, тоже с симпатичным, но некрасивым лицом,
худая и бледная.
Немного сзади, на
худой, тонкой, киргизской лошаденке с огромным хвостом и гривой и с продранными в
кровь губами, ехал молодой офицер в синей, французской шинели.
— Я тебе мерзок а может быть, сам ты и еще меня
хуже. Твое ли дело, злая душа, надо мной насмехаться? Жалею, что я не повстречал тебя раньше, и не здесь, где ты на свободе, а я крепко прикован цепями: иначе я посмотрел бы, что красней — твоя
кровь или твоя пурпурная тога? А теперь будь ты проклят!
И что
хуже всего, — это то, что реки
крови пролиты и проливаются во имя этого суеверия, а между тем именно это суеверие более всего другого препятствовало и препятствует тому, чтобы в общественном устройстве совершались успешно те самые улучшения жизни, которые свойственны и времени и известной ступени развития человеческого сознания.
— Он народ разочти как следует! — говорил
худой мастеровой с жидкою бородой и нахмуренными бровями. — А чтò ж он нашу
кровь сосал, да и квит. Он нас водил, водил — всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.